Леонардо вырвал этот листок, нежно и заботливо уложил Пополони поудобнее, всунул ему в скрюченные пальцы его портрет с подписью и вышел.
Было темно. Прямо в щель улицы светил молодой месяц. Леонардо расправил члены и, поднявши руки, воскликнул:
— Мы полетим когда нибудь на деле!..
— Наглый глупец, — ворчал Пополони. — Наглый глупец!..
Он шел по аллее платанов на земляном валу, направляясь от города Campo Larso. Утро уж брезжило. Свежий ветер дул ему в лицо с больших каналов.
— Но как мне скверно! Как болит голова!.. Неужели он прав? Неужели это явление мозга? Никогда. Тогда и вся вселенная… тоже явление мозга? Как болит голова!
Вдруг Пополони услыхал голоса.
— Видишь, опять согнулась эта ось, — говорил один голос; — все оси недостаточно прочны, но если их сделать неполыми, как ты советуешь, мы мало выиграем в прочности, но много проиграем в весе. В этом ведь вся задача.
Пополони остановился.
— Уж не он ли, не глупец ли?
— Синьор Леонардо, — отвечает другой голос, — ветер крепчает, и в этот раз можно взлететь довольно высоко. Позвольте мне.
— Нет, я попробую сам.
Пополони раздвинул ветки кустов, росших по сторонам аллеи, и увидел на откосе вала огромную, чудовищную птицу, длинные острые крылья которой смутно белели при загоравшейся заре. Эти крылья вдруг дрогнули, раза два медленно развернулись и поднялись, как крылья бабочки, сидящей на ветке. Потом они задвигались чаще, и длиннокрылая птица красиво и плавно поднялась навстречу утреннему ветру, все выше и выше… Пополони окаменел, глядя вверх, раскрыв рот.
— Брависсимо, мастер! — кричал вслед птице человек, стоявший на откосе вала.
Птица стала медленно опускаться и села на землю в двух — трехстах шагах. Человек, представлявшийся Пополони дымчатым силуэтом, сбежал с откоса, послышались радостные голоса, и крылья, странно качнувшись и сложившись, приникли к земле и поволочились вверх по откосу прямо к Пополони. И мимо ошеломленного Пиппо, возбужденные и веселые, прошли, волоча крылатый механизм, мастер Леонардо с учеником. Это был он… Бескрылый глупец.
Пиппо желчно сжал губы, его бородка дернулась к носу, нос опустился к бородке, и он побрел назад к городу, стараясь не думать, потому что от мыслей болела его отравленная голова.
Я долго принадлежала старому кантору в маленькой деревушке. Где и как я родилась, не помню. Инструменты одухотворяются сознанием лишь позднее. Душа их пробуждается лишь душою людей, соприкасаясь с ней в царстве звуков.
Там, в маленькой деревне, в комнате старичка я влачила свое существование.
Но, впрочем, мне не казалось оно плачевным. Я любила моего виртуоза. Он первый пробудил во мне прекрасные звуки. Я рада была звенеть и рокотать, аккомпанируя хору свежих детских голосов. «Лучше ничего нет, — думала я, — вот она музыка, вот она любовь». Странно было лишь то, что до иных струн кантор не прикасался никогда.
Половина струн звучала постоянно, ясно, сознательно, разнообразно, другие звучали и дрожали лишь изредка, я сознавала их смутно, они казались мне бедными, бледными… А некоторые струны молчали. Но я знала, что они есть у меня…
Как-то я стояла у окна. Оно было раскрыто: луна сияла на небе, блестели серебристые тополя переливчато, их гладил ветерок и благословляло голубое сияние. И вот ветер пахнул в окно и тронул дыханием мои струны. И все они издали слабый стон. И те застонали, которые всегда молчали. И тут я затосковала на минуту. Ах, как я затосковала! Все струны, которые молчали, шепнули: «Еще». Но ветер не трогал их больше. А им хотелось петь. Понимали ли вещи вокруг меня, понимали ли люди, что я умоляю позволить мне петь, что я жажду звучать, потому что я живу, наслаждаюсь, люблю. О, зазвучать всеми струнами! Но, должно быть, они не красивы, не нужны людям. Лишь некоторые им нужны, другие они трогают редко, — они немощны и жалки, — а многих, многих струн они чуждаются, избегают. Отчего у меня не меньше струн?.. Когда кантор подходил ко мне, я была в восторге, я охотно отдавалась ему и пела, и мечтала: вот он коснется и их, тех отвергнутых, непроснувшихся струн. Нет, он всегда миновал их, упорно играя все те же мелодии. Конечно, это жемчужины красоты, венец музыки эти мелодии. Как я благодарна моему виртуозу!
Как-то раз я стояла одна, погруженная в мой полусон полуодушевленного тела. Вдруг голоса. Один сочный, громкий. Входит мой кантор в своем пожелтевшем сюртучке, широких брюках, с лысой головой и слезящимися глазами, а за ним высокий старец во славе серебристых кудрей, с блестящими черными глазами. Власть в его губах, в его жестах. Он громко говорил:
— Так ты попал в канторы, старина? Учишь петь котят и щенков? На чем же ты аккомпанируешь?
— Вот она, — сказал весело мой владелец, указывая на меня пальцем.
— На арфе? — спросил чудный незнакомец и положил на меня свою нервную руку. — Благородный инструмент, если кто умеет играть,
— Она расстроена. Ведь я играю на ней все то же да то же.
— А слышал ты, старина, мою музыку на плач детей Израиля?.. Нет? Ну, слушай же.
И он взял меня, обнял своими горячими руками. Он немного подтянул иные струны, трепетавшие под его пальцами. И вдруг, Боже! Я ли, я ли это? Какие вздохи ангелов наполнили комнатку, что за золото, что за молитвы, что за чистые слезы! Какие рыдания полились из-под дорогих пальцев, которые я целовала, какие глубины открылись!
И звуки, росли, гремели… Теперь месть, месть звучала: я вся дрожала от неиспытанного еще гнева, я призывала проклятия: «Блажен, кто разобьет о камень твоих младенцев». Молчал старый кантор, молчала толпа под окном, бурно вздымалась грудь вдохновенного маэстро, а я еще звучала счастьем новой жизни. Так вот она музыка, вот она жизнь! Так вот те струны, которые я сама стала презирать, которые словно умирали во мраке молчания.